Записки русского офицера

163

Продолжаем публикацию выдержек из воспоминаний русского офицера, участника Кавказской войны, дипломата  Федора Торнау (Торнова) (1810—1890 гг.) В первых частях шла речь о его поездке к месту службы.

Федор Торнау (Торнов)

Воспоминания о кампании 1829 года в европейской Турции

В полку я нашел самый дружеский прием. Наши армейские офицеры того времени не блистали ни тонким образованием, ни глубокою ученостью, зато были фронтовые служаки и по большей части добрые ребята. Сверх этих достоинств, да безотчетной храбрости, бесполезно было отыскивать в них еще другие качества. Не подводя под общее правило небольшое число исключительных личностей, можно сказать, что жизнь армейского офицера наполнялась тогда службой, картами, весьма непоэтическим разгулом или совершенным безделием.  Это было простое, бездумное лежание на кровати под крышей избушки или под полотном палатки. Офицеру невозможно было читать и учиться, потому что в деревенской стоянке или на походе недоставало книг; о политике он и не помышлял, ограничивая весь жизненный интерес производствами и происшествиями в полку, составлявшем для него ближайшее, знакомое ему отечество посреди общего отечества, о котором он имел самое неясное представление. Небольшое число существовавших тогда газет и периодических изданий  мало говорили о России и о русских делах. Армейский пехотный офицер, лишенный необходимых материальных и умственных способов, поневоле ограниченный в своих понятиях и интересах, исправлял службу машинально, ел, пил, играл и, лежа на боку, ни о чем не помышлял. Все офицеры из прибалтийских губерний говорили по-немецки, но французский язык знали весьма немногие; в пехоте носилось тогда поверие, что он совершенно бесполезен на службе и пригоден только для паркетных шаркателей. Несмотря на это умственное настроение, возбуждавшее в моих полковых товарищах улыбку презрения при виде книги, писанной не на русском языке, заметно было, что они внутренне смирялись перед тем, кто умел ее понимать. Я испытал это на себе, хотя не раз мне замечали, покачивая головой, что полезнее было бы для меня заняться повторением двенадцати темпов да командных слов, чем забиваться в книжную гиль, от которой голова молодого человека наполняется только вольтерьянскими идеями. Из этого не надо заключать, что в наших войсках не имелось тогда достаточного числа многосторонне образованных офицеров; они, к несчастию, водились только в гвардии, в штабах и частою в кавалерийских полках: для армейской пехоты оставалось их очень немного.

Полковой командир полковник Старое, имевший репутацию образцового строевого офицера и отличного хозяина по понятиям того времени, человек пятидесяти лет, высокий, худощавый, скрывавший весьма недурное сердце под суровою наружностью, принял меня с приличною важностью, смягченною, насколько допускало командирское достоинство, рекомендательным письмом главнокомандующего.

Следствию этого письма он приказал поместить меня не в роте, а поближе к себе, в палатке полкового квартирмейстера. Мне соорудили даже кровать, поместив старую дверь из молдаванской избушки на четырех кольях. Охапка сена, накрытая ковром, да сафьянная головная подушка довершили устройство постели, которою мог похвалиться не каждый прапорщик в полку. Старое, известный своею строгостью к молодым офицерам, не дал мне терять время без дела. На другой же день моего приезда я был помещен в очередь дежурств и караулов, оставалось только найти для меня вседневное занятие, и он открыл его в моем умении обращаться с ружьем, чему я выучился, находясь в образцовом полку, от финляндца, страстного охотника, водившего меня около  Петергофа подсиживать волков в длинные зимние ночи. Мне поручили обучать застрельщиков цельной стрельбе в мишень. Это обязывало меня каждый день вставать с рассветом, выводить команду в поле перед лагерем и оставаться при ней до десяти часов утра, когда прекращалось учение.

Кремневые ружья, которыми была вооружена наша пехота, не имели ни одного качества, необходимого для верной стрельбы: они отдавали так сильно, что люди боялись прикладывать к ним щеку, без чего нельзя было палить; патрон, болтаясь в дуле, также мешал верному полету пули, а частые осечки, зависевшие от кремня или от плохого состояния боевой пружины, редко позволяли надеяться на то, что ружье действительно выстрелить. Менее всего обращали тогда внимание на стрельбу, обучая солдат одним темпам да маршировке в три приема, будто в этом заключалась вся загадка непобедимости. Кроме того, существовал между ними предрассудок, что не следует метить в противника, для того чтобы самому не быть убитым, что пуля найдет виноватого, по воле Божией. Поэтому люди стреляли весьма дурно, мало надеялись на ружье как на способ бить неприятеля издали, предпочитая действовать штыком.

Сам охотник до стрельбы и, кроме того, питая самолюбивое желание отличиться моим уменьем, я занялся делом с жаром; принялся выверять ружья сколько было возможно, учить солдат охотничьими приемам цельной стрельбы и через короткое время дошел до того, что пули перестали перелетать через мишень, хотя, правду сказать, в яблоко попадали одни случайные выстрелы. Полковник, узнав об этом успехе, сам заинтересовался методой моего обучения и стал приходить каждый раз смотреть на стрельбу.

Остальное время тянулось с убийственным однообразием, изредка прерываемое обедами у полкового командира, приглашавшего к себе поочередно всех офицеров, и копеечным бостоном у адъютанта  или у казначея, потому что Старое не допускал в полку азартной игры и в этом случае поступал весьма рассудительно.

Между тем жаркие дни сменялись сырыми и холодными ночами; выходя на ученье, я подвергался утренней росе, прогонявшей дрожь по всему телу. Мой слабый, почти детский организм не долго мог выдержать сырость и быстрые переходы от жары к холоду; я почувствовал себя нездоровым, но из чувства обязанности не хотел покинуть мое дело. Кончилось тем, что в одно утро болезнь взяла верх над моими усилиями ее преодолеть: в присутствии Старова, пришедшего поглядеть на застрельщиков, я упал на землю без чувств.  В тот же вечер меня перенесли в селение Чирой, служившее помещением для полкового лазарета, и уложили в крестьянской землянке —  бурдейке.

Ко мне приставили фельдшера, но он имел обыкновение пропадать весь день и являлся только перед приходом доктора или полкового командира, навещавших меня каждый день на несколько минут. Все остальное время я лежал совершенно один, потому что и мой денщик находился в лазарете, заболев еще прежде меня. Слабость увеличивалась с каждым часом и дошла наконец до того, что я не имел силы поднять руки. В этом положении мне приходилось переносить кровные обиды, и от кого еще? От кур! Более других обижал меня петух! Привыкнув жить в бурдейке, куры беспрестанно проскакивали то в дверь, то в окна, прорывая бумагу, ходили по мне, клевали меня, а я не имел силы их прогнать, ни голоса чтобы позвать на помощь.

Наконец я погрузился в постоянное забвение, изредка прерываемое фантастическими грезами.

 

Продолжение следует

Комментарии

Будьте первым, кто оставит комментарий